Ангелам Своим заповедает о тебе - охранять тебя на всех путях твоих: на руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею; на аспида и василиска наступишь; попирать будешь льва и дракона.
На выходе из Сергиево-посадского монастыря глаз радостно упирается в столы и лотки, увешанные лисьими шкурами, шапками-ушанками и прочими сувенирными радостями. Но не это главный ходовой товар близмонастырских торгашей. Потому что больше всего на свете русский народ любит обереги. Вот "эйфелева башня - талисман любви". Вот кулон-ноутбук - "символ мобильности, коммуникабельности, связи с миром". Вот амулеты в форме домашней утвари (средь которых - вилка, утюг, ножницы (режущие предметы же плохо - нет?), стул (??) и какой-то саквояж) - "полезны для хранительниц очага, создающих уют в доме". Но большая часть православных паломников, видимо, музыканты. Т.к. амулета-гитары, амулета-нотки и амулета-скрипичного ключа в продаже уже не осталось! Странно, что пока не купили талисман-зонт, защищающий "от дождя жизненных невзгод" 0_о
Сижу дома и чувствую, что время собирать камни. Подводить итоги поездки. Первой моей остановкой стал Марбург, небольшой городок в часе езды от Франкфурта-на-Майне. Несколько лет в Марбурге жили братья Гримм (хотя это-то как раз ничего особенного: пока они собирали фольклор, успели пожить практически в каждом городе Германии), и первое, что приходит на ум, когда оказываешься в Марбурге, это их сказки. Да-да, и "Железный Гейнрих", и "Храбрый портняжка", и "Мальчик-с-пальчик", и "Генцель и Гретель". Тут готовые декорации для любой из них, а съемочная группа как будто еще не добралась, но вот-вот прибудет.
Разноцветные дома на крестовинах с черепичными крышами, мещанские кружевные занавески на окнах, розы и герань в горшках, мощеные булыжником улицы...
окунаться дальшеВпрочем, эта умиротворяющая сказочность вполне может быть чревата неожиданностями: как вам вот такая вполне себе хичкоковская картинка, пришпиленная на ганцель-и-гретелевский фасад дома, на которой обнаженная мадам целится из револьвера в лягушку ?
Для меня же особую прелесть имеют эти маленькие городки, поскольку в чем-то они сохранили свой старинный уклад. Например, мне очень греет душу, что в Старом городе нельзя потеряться, так как с любого места будут видны шпили соборов, увенчанные флюгерами-петухами, и Собор, таким образом, остается самым высоким зданием города, как и положено. Мне нравится просыпаться под колокольный звон, который звучит раньше будильника, и не смотреть потом на часы весь день, т.к. колокола отсчитывают каждую четверть часа. В этом есть какое-то правильное постоянство, которое очень успокаивает, особенно в нынешнем мире, где нет ничего стабильного, но ты уверен в одном - что этот колокол звонил так в 16 веке и так же звонит сейчас. А еще можно идти мимо лютеранской церкви Пресвятой Девы Марии и попасть на репетицию концерта для органа и пианино - зайти просто так - и просто так просидеть там час, наслаждаясь музыкой и текущим по витражам светом... (на центральном фото - Собор Св. Елизаветы, Elisabethkirche)
Католический приход в протестантском Марбурге, естественно, только один: Святого Иоанна Богослова. Это небольшая церквушка на Kugelgasse, двери которой, естественно, расчерчены мелом на CMB 2012. У нее очень нарядное, немного провинциальное убранство внутри, веселенький ярко-зеленый орган, расписанный растительным орнаментом (по-моему, гроздьями рябины), и трогательная молитва, которую предлагается прочитать, когда ставишь свечку (в песок) *
Кстати, братья-лютеране из Св. Марии не уступают в оригинальности: вот такая вот у них народная самодельная вариация на тему Лестницы Иакова. И увидел во сне: вот, лестница стоит на земле, а верх ее касается неба; и вот, Ангелы Божии восходят и нисходят по ней.
Во многих соборах, кстати, практикуется "цитата недели": т.е. приходскую доску объявлений украшает плакат с цитатой из Писания (бонусом - моя фотография на тему "Свет миру"):
Последняя цитата из Псалма, кстати, сделана в Университетской Церкви Марбурга, что горделиво возвышается на скалистом приступе над рекой Лан (Lahn). Раньше это шикарное здание в готическом стиле, построенное в 1291-1300 гг., было доминиканским монастырем, что Псы Господни предусмотрительно и отметили гравировкой "собственность доминиканцев". Но не тут-то было! Грянула Реформация, следом грянул Филипп, ландграф Гессенский, доминиканцам показали кукиш, а обитель их в 1527 году быстренько переделали под Университет, который стал первым протестантским универом Европы, а теперь носит гордое имя основателя - Philipps-Universität Marburg.
Что еще есть замечательного в Марбурге? Ну например, сладчайшая вкуснейшая вода из-под крана или из уличных фонтанчиков, остроумно стилизованных под лошадей на водопое, или кабанью голову...
...ежик-панк в ресторане-погребе, где обед подается при свечах, и Марбургский замок на самой вершине скалы, наблюдающий за своим городом сверху-вниз:
...но главное - это густые зловещие леса, покрывающие окольцовывающие Марбург горы, и напоминающие разом про Ундину и ее Рыцаря, Лесного Царя, подземный народец и Румпельштильцхена. Леса эти, кровь леденящие и манящие, особенно хороши в сумерках, полных осядающего на жаркий день розоватого тумана. Но и в солнечный день достаточно одного взгляда на них, чтобы осознать, что в мире есть не только свет и не только радость, и не только воздухом можно дышать на этой земле...
* Перевод молитвы: "Здесь в тишине я зажигаю свечу, Здесь в тишине свет свечи представляет мою жизнь в ином свете, Здесь в тишине говорит Иисус Христос: "Я свет миру!", Здесь в тишине я зажигаю свечу для тех людей, которым нужен свет, Здесь в тишине будет гореть моя свеча и дальше, когда я уйду."
Могилы мужа и жены. Они принадлежали разным конфессиям и, соотвественно, двум разным приходам. Она - протестантка, а он - католик, и потому их нельзя было хоронить на одном кладбище. И хотя супругов разделяет стена, все равно они вместе. Мне такая забота со стороны тех, кто организовывал похороны, показалась очень трогательной, и напомнила что-то очень кельтское. Вроде того, как Тристан и Изольда были похоронены по разные стороны часовни, и все равно вырос белый терновник, оплетающий церковь и навека соединяющий их две могилы.
Сначала, мне казалось это очень по-парижски - взять с собой в путешествие "Ночь нежна" Ф.С. Фицджеральда. Потом я стала читать, и совершенно вжилась в саму историю, и переживания расколотого шизофренического сознания Николь... Потом я поняла, что эта история - про меня тоже. Про отношения сумасшедшей и ее психиатра, про их брак, и про ее зависимость от него - не столько как жены от мужа, но как больной от лечащего врача. Это было важно понять. Это была история, от которой я сама пыталась избавиться. С развитием событий романа и моя дорожная жизнь параллельно наполнялась событиями, которые, будучи отличными от книжных, приводили к тому же результату: героиня крепла, выздоравливала и становилась на ноги. ...В тот день, когда я дочитала роман, случилось что-то в моей жизни и в моей голове. И когда Николь разводилась со своим мужем-врачом, я внутри тоже как-то развелась с человеком, который был моим врачом последние годы. Я ехала в метро, но вдруг почувствовала это потрясение - и важность того, что происходит в этой далекой от пафоса обыденности - как будто время вдруг останавливается - делает вдох - и начинает идти заново. С Николь я пережила все стадии отчуждения, и отпустила без сожаления - плавно и мягко, как пожелтевший лист на ветер. Перелистнув последнюю страницу романа - я перелистнула и какую-то слишком зачитанную страницу своей жизни. Книга, взятая забавы ради, мистическим образом совпала со мной и подействовала, как терапия, и с ее главной героиней я снова окунулась в глубину ментального расстройства, и вместе с ней вынырнула из него, как из кошмара или холодной воды - жадно вдыхая теплый воздух летней ночи...
- Странная вы все-таки женщина, Николь. - Ну что вы! - поспешно возразила она. - Самая обыкновенная. Вернее, во мне сидит с десяток самых обыкновенных женщин, только все они разные.
Есть у меня две теории, которые не мои и не оригинальны, но которые я любовно исповедую. Первая - это теория фрейминга. Вторая - теория субъективности реальности. Итак, первое. Фрейминг работает. Например, капающий душ в середине зала Бобура (т.е. Центра Помпиду) действительно кажется шедевром. При том, что я очень придирчивый ценитель искусства, особенного постмодернового, но это выглядело гениально. Как портрет советсткой коммуналки. Или вот еще видеопроектор. Из него торчит оторванный клочок пленки, а остальная пленка кудряво валяется на полу. А это ни кто иной, как Самсон - нынешний кинематограф, которому отстригли волосы, и который в немощи своей только и может, что проецировать под стрекотание механизма на стену пустой белый квадрат. И фрейминг с обратным знаком - туфли Диор, неприглядно выставленные в каком-то ангаре на нижнем этаже Galerie LaFayette, как-то позорно и сиротливо напоминали продукцию отечественных рынков...
А про зависимость реальности от воспринимающего ее субъекта и говорить нечего! Нет, правда, гениально сказал Спиноза - Если вы хотите, чтобы жизнь улыбалась вам, подарите ей сначала свое хорошее настроение. Если толпы туристо руссо ходят стадами по Парижу с недовольными лицами, то неудивительно, что им видятся только арабы, грязь и хамство. А поскольку я по природе человек несколько блаженный, доверчивый, и заранее всех люблю (а также постоянно с картой в руках и озадачнным лицом), то все французы рвутся мне помогать, подсказывать дорогу, делают комплименты, болтают запросто, и целуются на прощание! Я очень люблю такие контакты на 5 минут, когда вы покурите с людьми, посмеетесь, и разойдетесь навсегда...
Человек XXI века – это язычник: в нем нет внутреннего света, он много разрушает и мало создает, и, главное, он не чувствует в своей жизни присутствия бога.
Самое лучшее - ходить по незнакомым местам одной, потому что приключения не заставят себя ждать! Я помню, как в мой первый вечер в Дублине, я бесцельно шаталась после Мессы у доминиканцев в районе Black Church и Культурного Центра Дж. Джойса, когда ко мне подошел пожилой джентельмен - поджарый и высокий, как почти все ирландцы - и предложил пройтись по джойсовским местам...
Такие вот пожилые джентельмены появляются, как волшебники - откуда-то из туманного закоулка, с загадочным взглядом и учтивыми манерами. Они, как в сказке, точно знают, что я ищу, и очень заботливо предлагают куртку и помогают мне завязать шарф.
...и вот я уже 2 часа хожу по кладбищу. Восхитилась прекрасным склепом над телами Абеляра и Элоизы, выкурила сигарету у могилы Джима Моррисона, написала любовное письмо Моди на могиле Модильяни и Жанны Эбютерн, припудрилась у могилы Уайльда, прочитала стихотворение-эпитафию Аполлинера, и в изнеможении села на каменный приступ напротив Шопена. И тут... откуда не возьмись появляется пожилой месье! Выглядит он так же волшебно - как шекспировский Пэк - высокий, с кудрявой головой и театральной жестикуляцией. "О, вы тут ходите совсем одна! А я вас заприметил уже давно, мадемуазель... А вы видели здесь могилу Беллини? Как! Вы не видели Беллини?"
читать дальшеИ совершенно как в спектакле мы идем с ним какими-то узенькими проходами, петляем между могилами, кустарниками и мшистыми камнями (ведь он уже 6 лет водит здесь экскурсии и вообще "преданный поклонник Пер Лашез"), и вот он - покойный Беллини. А вот Мольер и Лафонтен - один подле другого, лежат бок о бок, соседствуют на том свете. Вот могила Сары Бернар ("Она велела выкопать склеп задолго до своей смерти, и часто спускалась туда... когда ее спрашивали, зачем она это делает - Сара говорила: "Я иду репетировать смерть!" А у нее было много любовников, вообще-то мужчины, но иногда и женщины - ради ее каприза. Так вот. Она принимала любовников в высоких покоях, к которым надо было взбираться по лестнице. И если она слышала, что взойдя наверх, любовник тяжело дышал - то велела его прогнать. Такие не годились! Она любила экзотику. Дома у нее жили 2 черепахи, попугаи и даже крокодил, аллигатор..."), а вот надгробие журналиста Виктора Нуара ("Он пользовался колоссальным успехом у женщин! Потому-то скульптор и изобразил его с эрекцией. Женщины призжают на эту могилу со всего света! Если его погладить - это приносит любовь! Носки ботинок тоже блестят - все потому, что нос ботинка - это фаллический символ..."). А вот еще склеп княгини Демидовой ("Она вампир. Когда долго работаешь у могилы этой принцессы - то, чувствуешь себя опустошенным. Она ведь была русской, православной, а посмотрите - никакой религиозной символики. Вот зато барельефы горностаев, и топоры - символы подземного мира - и маски волков. Она умерла 8 апреля 1818 - три восьмерки - это вампирский шифр... но вы не бойтесь - вы же со мной."). Посмотрели мы и на деревья-некрофаги, которые корнями отваливают надгробные камни, пролезают в могилы и питаются мертвыми. Дерево, когда дотронешься, очень горячее ("вот выступ, видите? Надо сесть на него - вот так - и если болит спина - вздохнуть, прислониться к коре - и боль проходит"). И так мы идем, а кладбище закрывается через час, и улицы его пустеют...и небо вдруг все покрывается тучами, дует сильный ветер... и когда мы стоим у могилы Сары Бернар, начинается ливень, и все как-будто исчезают... Мы прячемся в склепе какой-то рыцарской фамилии. Ни звука снаружи. Только шум ливня, клекот травы и вой сумасшедших, которые шастают по Пер Лашез и беспрестанно что-то говорят-говорят-говорят своими безумными голосами с безумными интонациями. "Прекрасные старинные склепы... Многие разорены.. вандализм. В начале 19 века здесь собирались преступники, coquillards...тут у них были штабы. Чего тут только не было! И сатанисты, и спиритические сеансы, и черные мессы..." Потом мы идем к урне Изадоры Дункан, у которой лежат грязные потоптанные пуанты и высохшие цветы, спускаемся в коломбарий... идем дальше и дальше среди могил, уже к выходу. "Я верю в спиритизм и в реинкарнацию", - говорит мне Жорж, стоя исполином на фоне неба, перемешивающего в себе все оттенки серого, - "как-то на Пер Лашез приезжала женщина-медиум. Камни аж ходуном ходили, и сама она, дотронувшись до могил, приподнималась так, как на руках было бы невозможно"...
Он провожает меня до ворот - "метро за поворотом. Пройдешь прямо и направо" - как Харон, из загробного мира. Мы целуемся на прощание. Я выхожу на Avenue Gambetta. Время снова начинает течь своим чередом. Небо разглаживает на своем лбу складки, улыбается синим и лазурным. Ветер стихает... Светит солнце.
Мой вождь и я на этот путь незримый Ступили, чтоб вернуться в ясный свет, И двигались все вверх, неутомимы, Он - впереди, а я ему вослед, Пока моих очей не озарила Краса небес в зияющий просвет; И здесь мы вышли вновь узреть светила...
Мне нравится, как Илья Эренбург написал свою книгу "Люди, годы, жизнь". Он все время признается, что в Париже больше общался с художниками, чем с писателями, потому что те чаще заходили в "Ротонду". Может потому и стиль у его книги вышел такой некнижный - как будто он не литературное произведение создавал, а скорее писал картину - частыми мелкими разноцветными штрихами. О ком-то сказана буквально пара фраз - но очень емких (например, при встрече с Аполлинером Илья так восхищенно смотрел на него, что поэт смеясь, заметил «Я не красивая девушка, а мужчина средних лет!"), и вся книга - это такой коллаж из небольших набросков.
О Моди у него тоже буквально пара страниц, но в них-то, пожалуй, и есть настоящий Амедео, такой неприпудренный трагическим флером, как принято о нем писать и снимать сейчас, а просто - живой человек.
отрывок из книги о Модильяни"Редко я беседовал с Модильяни без того, чтобы он не прочитал мне несколько терцин из «Божественной комедии»: Данте был его любимым поэтом. В «Стихах о канунах» есть стихотворение, помеченное апрелем 1915 года:
Ты сидел на низенькой лестнице, Модильяни. Крики твои - буревестника… А масленый свет приспущенной лампы, А жарких волос синева!.. И вдруг я услышал: страшного Данта - Загудели, расплескались темные слова…
Данте не только грозен; я вспоминаю строки из «Чистилища»; поэт и его спутник, поднявшись в гору, присели и тихо смотрят на пройденный путь. Мне хочется посидеть сейчас с живым Модильяни (с Моди - так называли его друзья). Из него сделали героя ходкого фильма, написали о нем несколько пошлых романов. Разве постановщик фильма мог спокойно посидеть на каменной ступеньке и задуматься над петлями чужой для него дороги?.. Так создалась легенда о голодном, беспутном, вечно пьяном художнике, о последнем представителе богемы, который в редкие часы между двумя попойками писал своеобразные портреты, умер в нищете, а после смерти стал знаменитым. Все здесь правда, и все ложь. Правда, что Модильяни голодал, пил, глотал зернышки гашиша; но объяснялось это не любовью к распутству или к «искусственному раю». Ему вовсе не хотелось голодать, он ел всегда с аппетитом, он и не искал мученичества. Может быть, больше других он был создан для счастья. Он был привязан к сладкой итальянской речи, к мягкому пейзажу Тосканы, к искусству ее старых мастеров. Он не начал с гашиша… Конечно, он мог бы писать портреты, которые нравились бы и критикам и заказчикам; у него были бы деньги, хорошая мастерская, признание. Но Модильяни не умел ни лгать, ни приспосабливаться; все встречавшиеся с ним знают, что он был очень прямым и гордым. Я видел его в тяжелые дни и в дни просветов; видел спокойным, чрезвычайно вежливым, гладко выбритым, с бледным, чуть голубоватым лицом, с мягкими, ласковыми глазами; видел и неистового, обросшего черной щетиной - этот Модильяни пронзительно вскрикивал, как птица; может быть, как альбатрос; я ведь в стихах припомнил буревестника не ради аллегории. (Модильяни любил стихотворение Бодлера об альбатросе, над которым потешаются матросы,- «крылатый путник жалок на земле…».) Я сказал, что он был красив; женщины на него заглядывались; красота его мне всегда казалась итальянской. Он был, однако, сефардом - так называют потомков евреев, которые после изгнания из Испании поселились в Провансе, в Италии, на Балканах. Как-то я зашел с Модильяни в кафе на бульваре Пастер; он перед этим работал, был спокоен. За соседним столиком почтенные люди играли в карты. Я переписывал стихи, которые мне показал Моди, и ничего не слышал. Вдруг Модильяни вскочил: «Заткни глотку! Я - еврей, и я могу с тобой поговорить. Понимаешь?..» Картежники молчали. Модильяни заплатил за кофе и громко сказал: «Жаль, что мы залезли в это кафе, сюда ходят свиньи…» Когда мы вышли, я спросил, что же говорили за соседним столиком. «То самое,- ответил Моди.- Обидно, что мажешь кистью,- ведь еще триста лет придется бить морду…» Он мне рассказывал, что его дедушка был римлянином, хотел разводить лозу и купил маленький участок; но по закону евреям было запрещено владеть землей; рассердившись, дед перекочевал в Ливорно, где с давних пор проживало много еврейских семейств. Моди прочитал мне итальянские сонеты Иммануила Римского, еврейского поэта XIV столетия,- издевательские, горькие и полные в то же время восхищения жизнью. Модильяни мне рассказал, как некогда римляне праздновали карнавал: еврейская община обязана была поставлять еврея-рысака, который раздевался догола и под улюлюканье веселящейся толпы, епископов, послов, дам трижды рысью обегал город. (Я тогда написал об этом поэму.) Познакомился я с Модильяни в 1912 году; он уже был старым парижанином. При одной из первых встреч он нарисовал мой портрет; все нашли его очень похожим. Потом он часто меня рисовал; у меня была папка с его рисунками. (Летом 1917 года я с группой политических эмигрантов возвращался в Россию. В Англии нам объявили, что нельзя вывозить ни рукописей, ни рисунков, ни картин, ни даже книг. Я отобрал то ценное, что у меня было,- натюрморт Пикассо, «Эду» Баратынского с его надписью, рисунки Модильяни - и оставил чемоданчик на временное хранение в посольстве Временного правительства. Правительство действительно оказалось временным, а чемодан пропал навсегда.) Комната, где живет Анна Андреевна Ахматова, в старом доме Ленинграда, маленькая, строгая, голая; только на одной стене висит портрет молодой Ахматовой - рисунок Модильяни. Анна Андреевна рассказывала мне, как она в Париже познакомилась с молодым чрезвычайно скромным итальянским юношей, который попросил разрешения ее нарисовать. Это было в 1911 году. Ахматова еще не была Ахматовой, да и Модильяни еще не был Модильяни. Но в рисунке (хотя по манере он отличается от более поздних рисунков Модильяни) уже видны точность линий, их легкость, поэтическая убедительность. Герой фильма и романов - это Модильяни в минуту отчаяния, безумия. Но ведь Модильяни не только пил в «Ротонде», не только рисовал на бумаге, залитой кофе, он проводил дни, месяцы, годы перед мольбертом, писал маслом ню и портреты. Меня всегда удивляла его начитанность. Кажется, я не встречал другого художника, который так любил бы поэзию. Он читал на память и Данте, и Вийона, и Леопарди, и Бодлера, и Рембо. Его холсты не случайные видения - это мир, осознанный художником, обладавшим необычайным сочетанием детскости и мудрости. Когда я говорю «детскость», я, конечно, не думаю об инфантильности, о естественном неумении или нарочитом примитивизме; под детскостью я понимаю свежесть восприятия, непосредственность, внутреннюю чистоту. Все его портреты похожи на модели - сужу по тем, которых я знал,- Зборовского, Пикассо, Диего Риверу, Макса Жакоба, английской писательницы Беатрис Хестингс, Сутина, поэта Франса Элленса, Дилевского, наконец, жены Моди - Жанны. Он никогда не увлекался аксессуарами или чем-либо внешним; его холсты раскрывают природу человека. Диего Ривера, например, грузен, почти дик; Сутин хранит трагическое выражение непонимания, постоянную тоску о самоубийстве. Но удивительно, что различные модели Модильяни схожи между собой; их объединяет не затверженная манера, не внешние приемы письма, а мироощущение художника. Зборовский, с его лицом доброй лохматой овчарки, растерянный Сутин, нежная Жанна в рубашке, девочка, старик, натурщица, какой-то усач - все они похожи на обиженных детей, хотя у некоторых бороды или седые волосы. Мне думается, что жизнь представлялась Модильяни огромным детским садом, устроенным очень злыми взрослыми. Конечно, в легенде есть правда, и легко понять, что биография Модильяни может прельстить сценариста. Недавно я прочитал в газете, что небольшой портрет работы Модильяни был продан на аукционе в Америке за сто тысяч долларов. За всю свою жизнь Модильяни не израсходовал и четверти этой суммы. Сколько раз я видел, как старая Розали, владелица крохотной итальянской харчевни на улице Кампань-Премьер, получала от Модильяни рисунок за кусок мяса или за порцию макарон; она не хотела брать, но он настаивал - он не нищий; и Розали, глядя на листочки бумаги, испещренные тонкими разорванными линиями, горестно вздыхала: «Бог ты мой…» Правда и то, что его не понимали даже просвещенные ценители живописи. Для тех, кому нравились импрессионисты, Модильяни был несносен равнодушием к свету, четкостью рисунка, произвольным искажением натуры. Все говорили о кубизме; художники, порой одержимые идеей разрушения, были в то же время инженерами, архитекторами, конструкторами; а для любителей кубистических полотен Модильяни был анахронизмом. Биографы отмечают, что 1914 год был для Модильяни удачным: он нашел торговца картинами Зборовского, который сразу понял и полюбил его работы. Но Зборовский сам был неудачником: молодой польский поэт приехал в Париж, мечтал о рейсе на волшебную Цитеру и оказался на мели - перед чашкой кофе в «Ротонде». Денег у него не было; он жил с женой в маленькой квартире; Модильяни там часто работал. А Зборовский брал под мышку его холсты и с утра до ночи рыскал по Парижу, тщетно пытаясь соблазнить работами итальянского художника настоящих торговцев картинами. Правда, наконец, то, что Модильяни порой овладевали беспокойство, ужас, гнев. Помню ночь в захламленной мастерской; было много народу - и Диего Ривера, и Волошин, и натурщицы. Модильяни был очень возбужден. Его подруга Беатрис Хестингс говорила с резко выраженным английским акцентом: «Модильяни, не забывайте, что вы джентльмен, ваша мать - дама высшего общества…» Эти слова действовали на Моди, как заклинание; он долго сидел молча; потом не выдержал и начал ломать стену; расковырял штукатурку, пробовал вытащить кирпичи. Его пальцы были в крови, а в глазах было такое отчаяние, что я не выдержал и вышел на грязный двор, заваленный обломками скульптуры, битой посудой, пустыми ящиками. В годы войны он часто приходил вечером в столовку, где ужинали художники; сидел на ступеньке внутренней лестницы; иногда декламировал Данте, иногда говорил о бойне, о гибели цивилизации, о поэзии, обо всем, кроме живописи. Одно время он увлекался пророчествами французского медика, жившего в XVI веке,- Нострадамуса. Он уверял меня, что Нострадамус с точностью предугадал Французскую революцию, триумф и разгром Наполеона, конец папского государства, объединение Италии; приводил еще не осуществленные предсказания: «Вот мелочь - республика в Италии… А вот и поважнее - людей отправят в изгнание на острова, к власти придет жестокий властелин, посадят в тюрьму всех, кто не научится молчать, и людей начнут истреблять…» Вытаскивая из кармана растрепанную книжку, он начинал выкрикивать: «Нострадамус предвидел военную авиацию. Скоро всех людей, которые посмеют не вовремя улыбнуться или заплакать, пошлют на полюс - одних на Северный, других на Южный…» Когда пришли первые известия о революции в России, Моди прибежал ко мне, обнял меня и начал восторженно клекотать (порой я не мог понять, что именно он говорит). В «Ротонду» стала приходить молоденькая девушка Жанна, похожая на школьницу; у нее были светлые глаза, светлые волосы, она робко поглядывала на художников. Говорили, что она учится живописи. Незадолго до моего отъезда в Россию я увидел на бульваре Вожирар Модильяни с Жанной. Они шли, взявшись за руки, и улыбались. Я подумал: наконец-то Моди нашел свое счастье… Я приехал снова в Париж в мае 1921 года. Мне стали поспешно рассказывать все новости. «Как, ты не знаешь, что Модильяни умер?..» Я ничего не знал о друзьях по «Ротонде». Моди всегда кашлял, мерз; открылся процесс в легких; организм был истощен. Он умер в госпитале в начале 1920 года. Жанны на кладбище не было; когда друзья после похорон вернулись в «Ротонду», они узнали, что час назад Жанна выбросилась из окна. Осталась маленькая дочь Моди - тоже Жанна. Вот и все. Похоронили Модильяни в складчину. Год спустя в Париже открылась выставка его работ. О нем писали книги; на его картинах наживались. Впрочем, это настолько обычная история, что о ней не стоит много говорить… В различных музеях мира - в Нью-Йорке и в Стокгольме, в Париже и в Лондоне - я встречался с Модильяни. Он писал иногда ню, но большинство его работ - портреты. Он создал множество людей; их печаль, оцепенение, их затравленная нежность и обреченность потрясают посетителей музея. Может быть, иной ревнитель «реализма» скажет, что Модильяни пренебрегал природой, что у женщин на его портретах чересчур длинные шеи или чересчур длинные руки. Как будто картина - это анатомический атлас! Разве мысли, чувства, страсти не меняют пропорций? Модильяни не был холодным наблюдателем; он не разглядывал людей со стороны, он с ними жил. Это портреты людей, которые любили, томились, страдали; и даты - не только вехи пути художника, это вехи века: 1910 - 1920. Смешно говорить, что Модильяни не знал, сколько позвонков приходится на шею,- он этому учился много лет в художественных училищах Ливорно, Флоренции, Венеции. Он знал и другое: например, сколько лет водном таком году, как 1914-й. И если менялись, казалось бы вековые, понятия человеческих ценностей, как мог художник не увидеть изменившимся лицо своей модели? Холсты Модильяни о многом расскажут последующим поколениям. А я гляжу, и передо мной друг моей далекой молодости. Сколько в нем было любви к людям, тревоги за них! Пишут, пишут - «пил, буянил, умер»… Не в этом дело. Дело даже не в его судьбе, назидательной, как древняя притча. Его судьба была тесно связана с судьбами других; и если кто-нибудь захочет понять драму Модильяни, пусть он вспомнит не гашиш, а удушающие газы, пусть подумает о растерянной, оцепеневшей Европе, об извилистых путях века, о судьбе любой модели Модильяни, вокруг которой уже сжималось железное кольцо."
Мое знакомство с Амедео Модильяни началось не с "Девочки в голубом", не с увлечения Монмартром, и даже не со стихов Анны Ахматовой. Началось оно в метро, на длинном перегоне от одной конечной до другой, через весь город, со статьи в каком-то журнале биографий.
Репродукции в статье если и были, то незапоминающиеся, текст - тоже оставлял желать лучшего. И из всей заметки запомнился мне только один пассаж : что, когда смертельно уже больного туберкулезом художника друзья уговаривали жениться, он отвечал - "нет, я жду ту, которая приходит ко мне во снах". И он дождался. Она пришла к нему в образе Жанны Эбютерн, дочери бухгалтера из Бон Марше, художницы и модели. Может быть, это просто легенда - про девушку из снов. Скорее всего - легенда. Но именно она проводила Моди до смерти, зная, что смерть - это плата за бессмертие, и в ту же ночь выбросилась из окна, будучи на девятом месяце беременности их вторым ребенком.
Эта история поражает меня до сих пор. Париж. 1920-й. Новое время стремительно накатывает, размозживая своей тушей старое. Мир начинает гудеть поездами, стрекотать пленками видеопроекторов, революции сменяются мировыми войнами, и на фоне этого - история одной семьи. Вполне в духе того времени и его настроений, с одной стороны, а с другой - это древнегреческая трагедия, это Медея и Федра, и с такого угла - это что-то, беременное Вечностью.
читать дальшеС тех пор, прочитав о Моди и посетителях "Ротонды" того времени ни одну книгу, я стала воспринимать их, как своих любимых друзей. Коммерчески успешные Пикассо, Жан Кокто, Аполлинер, с одной стороны, а с другой - нищие, но вечно ищущие себя (и немного денег на эти поиски) Моди, Кислинг, Утрилло, Сутин... И тут же за соседним столиком - и Макс Жакоб, и скульптор Константин Бранкуши, и Мен Рэй. И Saisons Russes Дягилева с безумным Нижинским и Саломеей-Идой Рубинштейн. А примерно в это самое время мой любимый Лорка пишет в Испании свой первый сборник "Impresiones y paisajes"... Но Моди - как сказала о нем Ахматова - "у него была голова Антиноя и глаза с золотыми искрами" - мой самый любимый друг. «Это был звездный мальчик, для которого реальность просто не существовала», – писал о нем Леопольд Зборовский, его агент и друг, вечно мечущийся по Парижу, в поисках настоящих перекупщиков картин.
Картин Моди я никогда не видела, до этого воскресения, когда после григорианской Мессы в Соборе Парижской Богоматери, я отправилась в Пинакотеку на Place de Madeleine, расположенную рядом с помпезнейшей неоклассической церковью Св. Марии Магдалины. В Пинакотеке сейчас проходит временная выставка из собрания Джонаса Неттера "Modigliani, Soutine et l'Aventure de Montparnasse". На рекламных афишах при этом - репродукции Моди. Теперь публику привлекают именно его полотнами и именем...
Первый зал был отдан под Утрилло и его мать, фовистку Сюзанн Валадон, а потом нужно было спуститься на три ступенечки вниз... и столкнуться лицом к лицу с Девочкой в Голубом Платье. И мне даже не хватит пафоса, чтобы передать, насколько то, то творит Моди - ЧУДО. На репродукциях его картины казались скорее темными и плоскими, а на самом деле - они очень красочные, очень глубокие, объемные, сияющие.
"Девочка" - вся переливается, как ракушка. Фон у картины - перламутровый, как спинка моллюска, платье ее - драгоценное, серебристо-голубое, и тоже все искрится, за счет техники мелких разноцветных мазков, и все полотно - irisée - играет и преломляется искрами на свету.
Но самое поясающее - то, как Моди пишет кожу. Особенно на лицах. Видно, что под этой кожей пульсируют жилы...течет кровь. Чувствуется, какая эта кожа живая, мягкая и горячая. Тут отблеск упал на скулу, там - на щеке лопнул сосуд, и расползлась сеточка. Тут - лицо немного обгорело на солнце, и наощупь - еще горит, а вот лихорадочно-нездоровый румянец Сутина.... И портреты Жанны - отличаются особой нежностью - именно из-за цвета ее кожи. Когда он рисует ее лицо - нет четкого черного контура-обводки, нет густых красок - охристого, насыщенно-малинового, золоченого... А лицо ее - апрельски-акварельное, бледное и размытое, часто - как будто из-под воды или облака, и все в легких светло-бежевых мазках, как луна сияющая, и глаза, безмятежные в ангельском терпении - часто тоже без контура - все залиты голубым и сиреневым, как бухты его родной Италии с высоты птичьего полета. И нет в них того настроения, что у других натурщиц - лукавства, или грусти, или желания понравиться, а просто - покой и смирение, как будто Жанна, позировав Амедео, даже и дышать боялась, чтобы чего-то не спугнуть...
Это моя самая любимая картина, и, к счастью, она была на выставке. И несмотря на плохой уровень репродукции, можно увидеть слева на лбу и шее Жанны эти чудесные мелкие мазки светло-светло-бежевым, из-за которых ее лицо светится, как будто изнутри. А мне больше всего нравится опавшая морщинка под правым веком, и ее глаза, смотрящие наизнанку, в себя, и такая легкая полуулыбка, которая все объясняет - и морщину, и этот взгляд...
Св. Михаил - мой любимый Архангел, и вообще мы с ним на ты! Потому в Музее Д'Орсэ статуя Михаила очень порадовала:
И еще нашла вот такую молитву у своей подруги ирландки из Корка. И пусть Святой Михаил истинно поможет освободиться от прошлого и начать путь к новому.
На самом деле, не так уж и мало людей, которые знают о существовании этого синдрома и, наверное, его испытывают (хотя многие и не знают!). Не могу говорить за других, но я всегда скорее использовала это выражение метафорически, вроде как "О! Синдром Стендаля - какая красота!" Но сегодня все было не так. И в Париже все вообще немного не так, как в обычном пространстве - начиная с первого дня, когда мы высадились у Лувра, и у меня голова закружилась от одной мысли - я тут.
Моя беда в том, что я никогда ничего не узнаю заранее, никогда ничего не планирую заранее, никогда - ничего не делаю... Мне скорее хочется, чтобы жизнь сама все устраивала, и таким образом - было больше чудес и сюрпризов. Я примерно знала, что будет в Музее Д' Орсэ - но я просто физически не могу разузнавать что-то наперед!
Потому я - никогда ничего не ожидая - захожу в первый зал "Symbolisme" с такими словами - "о, интересно, а здесь есть прерафаэлиты?...", и первое, что я вижу - "Орфея" Гюстава Моро, а аккурат напротив - "Колесо Фортуны" Берн-Джонса.
И тут в глазах моих темнеет, и как-то странно ведет голову, и слабость в теле, и я понимаю, что синдром Стендаля - это не для красного словца, это реально существует. И более того - я с ужасом осознаю, что как можно было полюбить эти картины в репродукциях, когда они совершенно не отражают оригинала - ни цвета, ни возбуждаемых ими запахов, ни блеска, ни глубины. А также - что если это случилось - слишком много любви - насколько же велики эти полотна, что и в отвратительных репродукциях в интернете они все еще влюбляют в себя?... Теперь все мысли мои о галерее Тейт, где, насколько знаю, много картин прерафаэлитов. Ну а там уж - привет, синдром Стендаля, и временная деперсонализация, и иные помешательства!
Из той коллеции Музея Д' Орсэ, что мы успели пробежать, больше всего запомнились: Г. Моро (помимо "Орфея" - "Галатея", "Ясон и Медея") Александр Харрисон "En Arcadie" (ярко-зеленая трава, вся переполненная светом, и в картине самой так пахнет яблонями, что хочется скорее шагнуть внутрь нее, и потеряться в ее кипарисовых зарослях и отражениях глубоких озер) Альфонс Осберт "La Vision" Люсьян Леви-Дюрмер ("Ведьма", "Медуза") Александр Сеон ("Плачущий Орфей")
А завтра я иду в Пинакотеку смотреть... временную выставку Моди. Вот там-то синдром Стендаля меня и застанет врасплох.....
Я летаю принципиально только самыми эконом-классами, с пересадками и прочими радостями жизни. Больше всего мне нравятся немецкие авиалинии - т.к. немцам не страшно доверить свою жизнь. Но сравнение показало, что не только этим они хороши! Мало того, что германцы любезнейше принимают на борт мой чемодан и меня саму, с кучей баулов и кутулей (при норме в один баул), не спрашивая - "а что это за ручная кладь у вас такая многочисленная, фройляйн?", так еще и всегда накормят и напоят. Когда я летела в Дублин супер-бюджетной Люфтганзой, поили и вином, и кофе, и бутерброд давали, и пироженое. То же самое сейчас Air Berlin, который на выходе из паровоза еще и шоколадки в форме сердечек раздает. А братья наши-балты из Air Baltic, мало того, что морозят кондиционерами несчастных пассажиров Рижского аэропорта, а на борту самолета ни крошки-ни капельки не подадут, так еще и содрали с меня 30 евро за сдачу одного (всего!) чемодана!
В Марбурге у нас был конгресс выпускников-кельтологов, который, естественно, вылился в итоге в трехдневную вечеринку, с ночью, проведенной в баре перед самым докладом (а был он в 9 утра у меня), и барбекью-афтепати с немецкими сосисками-вюрстхенами на гриле и рислингом, при свечах в саду университета.
Но не это главное. А главное то, что какая-то удивительная такая специальность эта - кельтолог - которая позволяет тебе вдруг, совершенно неожиданно, оказаться в иллюстрации сказок братьев Гримм, которая - даже когда сам живешь в этом белом домике на крестовинах, с черепичной крышей и розами на резных балкончиках, - сохраняет при всей своей очевидности ощущение нереальности, и внушает дикий восторг - ведь все равно не верится до конца, что это действительно существует, что это была не просто фантазия советских художников.
А еще удивительно, что приезжая заграницу на конференцию - уже совершенно не нужно заботиться о досуге, искать вечеринки по кауч серфингу и т.д., а получается так, что уже судьбой тебе подобраны в компанию люди, которые, ко всему прочему, еще и идеально подходят тебе по уровню образования, мировоззрению, интересам и еще по миллиону критериев. Которым почему-то получается рассказать очень много личного о себе, чего и старым друзьям не скажешь, и находишь понимание, словно тысячу лет их знаешь. Да и как иначе? Когда буквально все, как один, пришли в эту профессию, начитавшись легенд о Короле Артуре и рыцарях круглого стола. И, как ни странно, какой-то такой общий бэкграунд, приведший в кельтологию, до сих пор всех нас и объединяет...
Франкфуртский аэропорт неожиданно не дает интернет. В Германии с этим оказалось почему-то сложно. Все вай-фаи запаролены от иностранных шпионов и работают только для своих. На весь Марбург лишь один кофешоп (с прекрасным совершенно хозяином, красавцем-индусом, и шикарным, кстати, айс-кофе) дарил посетителям возможность доступа в манящую сеть. И это не предел! Потому что во Франкфурте, который в разы больше и чуть ли не столица, услугу сию предоставлял только Старбакс, а аэропорт любезнейше отстегнул мне 30 мин - и сейчас отсчитывает их в соседней вкладке. Зато в туалете стоит автомат с презервативами. Ну правильно. Мало ли кто-то не выдержит уже скучать без инета во франкфуртском флугхавене и решит делом заняться в кабинке вассерклозета. А то право же...
Рижский аэропорт, ну почему ты такой холодный?! К утру активность кондиционеров достигла апогея, так что к Риге лучше запасаться теплыми вещами.
Зато! - у лингвиста везде есть свои радости. В Университете я учила латышский язык, и методы преподавания нашей высшей школы надолго отбили всякое желание говорить на этом прекрасном языке. Вела его у нас тетечка-латышка, люто ненавидевшая русских и то и дело пускавшая слезу насчет оккупантов (которыми как бы были, видимо, мы - второкурсницы). Но к своему удивлению, сегодня я с огромным удовольствием поговорила с таможенниками и официантами на латышском, и сидя сейчас в кафе, с не меньшим удовольствием слушаю латышскую речь за соседними столиками. Это совершенно удивительно, потому что, как мне казалось, я ненавижу латышский так сильно, что уже и не помню. Но, видимо, после окончания универа прошли и университетские комплексы - и теперь мне кажется, что этот балтийский язык с такими по-фински тягучими гласными и красиво буксующей геминацией (удвоением согласных) ну просто очень даже прекрасен!
А я тем временем напилась кофе, надушилась мужскими духами в Дьюти Фри и скоро полечу во Франкфурт...